Внутри банька обшита тонкими стволами осинника. На полке у двери — пучки целебных трав. В воде запаривать и голову мыть травяным настоем полезно.
Плеснул Григорий на каменку берестяным ковшом медового кваса с мятой, все заволокло туманом.
В мареве этом жарком, обжигающем забегали, как с завязанными глазами. Дверь из предбанника отворилась. В пару, почти невидимые, проглядывали, маячили то ли белые лебедки, то ли облачка жемчужные. Меняли очертания и звучали чудно. Бадубайка ухватил скользкое юное облачко. Ах, хорошо! Ай, лестно! Ай, жарко!
Туман рассеялся. Бадубайка увидел себя в могучих объятиях старой тучи, а молочные луны юных колен воссияли в самой гуще тумана, на полке. И темная дьявольщина двигалась меж ними. И визг, и рык.
И кто-то невидимый еще поддал пара. Всхлипнули и вскрикнули то ли Анисья, то ли Дашутка, кто-то из соседских молодаек. Но в молоке молоко не разглядишь. Бадубай чувствовал, как кружится голова и меркнет свет.
Банный дух. Таинственный и летний. Березовый, как жаркий день у реки. Запретное. Непонятное. Но всё очищают пар и вода. Квас и веники.
После, нахлеставшиеся вениками, распарившиеся и облившиеся холодной водой, сидели мужики в предбаннике. Попивали мятный квас со льдом, а бабы домывались, достирывались.
Невольно поглядывали они на прибывших из Томского. Свалились на их головы приятной заботой. Бадубайка — ничего, а Григорий… Где такая одежка, чтобы швы не разошлись?
У Григория — свои думы. Силантий-то не поп Борис, свою должность пристава всерьез правит, со двора шагу ступить не дает. Можно было бы извести его, да ведь человек — не скотина, а сказано, что всякое дыхание Господа хвалит. А воевода Зубов не понимает, что Григорий таков же, как он, человек, а может, и — выше!
Сказано: срослые брови счастье сулят. Так где же оно заплуталось, счастье Григория? И молебен пет, да пользы нет.
Ездили заготавливать талины для плетения корзин, и приглядел Григорий заимку, заброшенную на берегу Томи. Как говорится: горница в подполье, подклеть под сенями, крыльцо в помойной яме, а вокруг двора стоят три кола.
Но перебраться, сманить мужиков да бабенок, мало их таких? Живут в тоске, спят на голой доске, пыль да копоть, нечего лопать, только и ходу, из ворот да в воду. Нищий рад и тому, что сшили новую суму. Собрать таких на заимке, отсидеться там.
А глядишь, дядюшка Левонтий в Москву переедет. Слухи дошли: крепко он своим изветом нарымского воеводу зацепил. Говорят, воеводу заменят, а дядюшку в Москву отпустят.
А ну как дядюшке выбраться не удастся? Что ж, на заимке можно будет постепенно добрый отряд собрать, накопить свинца да пороха, чтобы не бояться любого ворога. Да двинуть к телесам, али к иным балбесам. Когда в Томске пили с боярским сыном Петром Сабанским, так рассказывал Петр, как в горе Алтае разбил князца Мандрика да возле озера Телесского от скалы кус золота отломил. Там же и серебро можно рыть. Прыть-то прыть, куда же после плыть? А золото тяжело, да наверх тянет. И царь простит, и патриарх, если Руси прибыль дать!
Ему бы много и не надо; стольником либо окольничим. Воеводой стать где-нибудь, али узкая грудь?
А что? И выберется. И выбьется. Почешет еще Зубов свою лысину, и Осип Щербатой свою бороду подерет. Не на такого напали!..
А бабы уже выстирали все. Прибрались. Агафья говорит, руки в боки уперев и на Бадубайку с Григорием глядючи:
— Ну, бабоньки, чего расселись? Али разморило? Надевайте треухи да кантыши, айда в избу, спать пора…
Смешно Агафье: зело забавные им две бабоньки достались, затейные!
13. БАРБАКАН
Если кошка съест вареного гороха — оглохнет, а жить человеку плохо — засохнет. Кому — кистень, кому — четки, кому — кнут, кому — хомут. Уедно псу, да неулежно. Так и Григорию. Всю ночь не ест, весь день не спит. Извелся. От великих порядков и непорядки бывают большие. А краденая кобыла куда дешевле купленной обходится.
Молодого казака Кешку десятник без очереди в караул сто раз посылал. Сто первого раза — не будет. Демка Холстинин, да Петька Грамаш тащили в великий пост брагу. Не пили — несли, может, про запас. А воевода за это попотчевал их кнутом.
И вот уж и Кешка, и Демка, и Петька исчезли из Кузнецкого, на заимке живут, лес валят, строить собираются.
А дело к теплу. Герасим Грачевник пригнал грачей, Алексей Кувшинник пролил кувшин. Меняй на телеги сани свои да на гусиные топай бои!
На Благовещенье цыган продал шубу, не мучают грешников в аду, из зимника с ульем к полянке иду.
Если к этой поре у птицы нет гнезда, будет все лето ходить ногами, хотя, и имеет крылья. Девки в такое время не заплетают косы, ходят простоволосы, парни на девок с ухмылкой глядели: словно — в постель, али только с постели.
Ну а Григорий решил теперь умереть. Все уговорено было с Агафьей да Бадубаем. Как раз на Благовещенье и слег. Лежал на лавке, бледный, бредил:
Тичирк инходс, каруд инходс,
Адук зелоп каруд!
Силантий удивился:
— Крепко лихоманка взяла, аж по-басурмански заговорил.
Пригласили знахаря. Если в Томский переселялись обычно северяне, то в Кузнецком много было людей из южных русских степей. И сами пришли, и старцев своих привели.
И пришел один древний и говорил по южному мягко, а борода была ниже пояса. И был у него ивовый посох. Когда он кого-нибудь вылечивал, то делал на ивовом стволе надрез, и болезнь из человека уходила в этот надрез. И на ивовом стволе появлялась шишка. У старца Евтуха посох был весь в таких шишках.
Этот старец даже мертвых прежде к жизни возвращал. Ложился рядом с умершим, прижимался к нему телом и лежал три дня и три ночи. И живая сила переходила из тела Евтуха в тело умершего. И воскресал! Но то было давно. Теперь Евтуху это было не под силу — мертвых воскрешать.
Пощупал он своей ветхой рукой лоб Григория и стал читать заговор:
— Первачики, другачики, колода да лодачики, перводан, другодан, на колоду угодал, пятьсот-судья, пономарь, ладья, Акудина кошка, голубина ножка, прела, горела, по морю летела, за морем пала, церковь стала, кум да кума, полкубышки ума, рыбчин, дыбчин, тараканьи дырчин, в подполье была, не заплесневела, на пять костров, половина дров, сжег царь Соломон, а смерть, поди вон!
А через неделю заголосила Агафья:
— Ой, сиротиночка, на кого ты нас оставил?
Бадубайка утирал скупую мужскую слезу. Силантий оторопело смотрел на лежавшего на лавке белого, как мел, Григория. И даже жалость взяла: он-то строжился над мужиком, ругал его, бывало, связать обещал, воеводе пожаловаться. Эх, люди! Не любим мы друг друга вовремя, пока на этом свете живем. А на том и спросят с нас за все. Агафья говорит: